Л. Успенский. Записки старого петербуржца ( лирическое интермеццо).
Шаг третий, спаренный.
1925 год. Я – первокурсник этих самых ВГКИ при ГИИИ, студент. Студент тогдашний, не теперешний. Никаких стипендий; напротив – "плата за право учения". За посещаемостью лекций следить отнюдь не приходилось: не успевшие уплатить, лазали в аудитории со двора, по дворам и через окна. Девиц с большим удовольствием подавали туда же на руках. А у главных дверей монферрановского дома нелицеприятно следил за "непроходом" злонамеренных всем известный Иннокентий, весьма декоративный бывший бранд-майор, ныне – вахтер института.
"Обнаружишь в кармане, коль станешь мудрей,
Часы прилива, недели отлива…
Иннокентий же – вечно! – торчит у дверей…
Несправедливо!"
Так было напечатано в стенгазете курсов.
Мы, студенты, напоминали тогда пушкинских воронов: "Ворон, где б нам пообедать, как бы нам о том проведать?" Шел нэп. Мы были бедны, как церковные крысы. И лишей, чем нам, приходилось, пожалуй, только просто безработным.
Лев Александрович Рубинов, мой друг с семнадцатого года, был в те дни именно таким безработным. Лева Рубинов – необычный человек, как ранее уже говорилось. Жизнь его была подобна температурному графику лихорадочного больного. Он успел побывать уже и следователем ЧК, и прокурором, и одним из самых популярных в двадцатые годы петроградских ЧКЗ [49] – адвокатов; в начале Революции он возглавлял в Петрограде одно из значительных наркомпросовских учреждений того времени – я уже не могу сказать, как оно называлось – то ли Колдуч, то ли Комдуч. В тридцатых годах ему случалось работать экономистом и юрисконсультом на многих ленинградских предприятиях. Но как-то так получалось, что между двумя "высокими" должностями у него всегда пролегали периоды полной безработицы, случалось, довольно долгие. Я о нем уже рассказывал в главе об ОСУЗе.
Так вот. Однажды, осенью 1925 года, безработный Лева Рубинов позвонил по телефону студенту Леве Успенскому.
– Лева? – как всегда, не без некоторой иронической таинственности спросил он. – У тебя нет намерения разбогатеть? Есть вполне деловое предложение. Давай напишем детективный роман…
Двадцать пять лет… Море по колено! Роман так роман, поэма так поэма, какая разница?
– Давай, – сказал я. – Какая тема?
– Первая глава уже есть. Помнишь, я жил три года в Баку? Если не возражаешь, дернем на бакинском материале, а?
– На бакинском? Ну что ж, давай… Но тема, сюжет?
– Скажу коротко… "Лондон, туман, огни…" В Лондоне (а хочешь – в Париже!) собрались, так сказать, акулы и гиены международного империализма. Они засылают группу диверсантов в Советский Союз. Цель – уничтожить три ведущие области нашей экономики: нефть, транспорт, уголь. Эн-Тэ-У… Каково заглавие, а, Лева? "Энтэу"!!
– Так… Ну что же (в 1925 году в такой тематической заявке не чувствовалось еще пародийности) – ничего! А что дальше?
– "Дальше, дальше"! – справедливо возмутился Лева Рубинов. – Дальше, брат, давай уж вместе выдумывать!
…С той далекой поры я написал не один десяток книг, повестей, романов и рассказов. Случалось, они писались легче, случалось – труднее. Но всегда этот процесс меня устраивал, нравился мне, радовал меня. И все-таки за всю свою долгую литературную жизнь я ни разу не испытал такого удовольствия, такого, почти физического, наслаждения, как в те дни, когда мы вдвоем с Левой Рубиновым писали свой "детективный роман".
1925 год – не 1825-й: на гусином пере далеко не уедешь. Мы пошли на толчок и купили индустриальный феномен – машинку "Смис-Премьер", годом старше меня, 1899 года рождения. Машинка Ильфа и Петрова, как известно, обладала "турецким акцентом". Наша была подобна дореволюционному тоняге-гвардейцу [50]: она "не выговаривала ни одной буквы, кроме ижицы; ижицу же выговаривала невнятно". Но нам это нисколько не мешало.
По ночам ("дневи довлеет злоба его"!), то у меня на квартире, то у Левы, уложив жен спать, мы приступали.
Один, взъерошив волосы, как тигр в клетке, бегал по комнате и "творил". Другой – машинистка-блондинка – "перстами робкой ученицы" воплощал сотворенное в малоразборчивые строки.
С тех пор я понял: сочинять много легче, нежели печатать, – машинистка просила подмены куда чаще, чем автор. Впрочем, у нее была двойная роль: свеже создаваемый текст, еще не попав на бумагу, уже редактировался. Вспыхивали несогласия, споры, дискуссии, только что не потасовки. Между мозгом автора и клавиатурой машинки каждое слово взвешивалось, критиковалось, браковалось, заменялось другим.
Из наших предшественников – писателей мы если и могли кому позавидовать, то разве лишь Ретиф де ла Бретонну: он, как известно, имел типографию и "сочинял прямо на верстатку", сразу в набор. Но ведь он был один, бедняга! А мы… Если бы господь-бог попросил у меня консультации, как ему лучше устроить рай, я посоветовал бы ему разбить праведников на пары и заставить их писать детективные романы. Это – истинное, елисейское блаженство!
Еще бы: никаких границ фантазии! Любая выдумка радостно приветствуется. Плевать на все мнения, кроме наших двух. Всякую придуманную малость можно поймать на лету и мять, тискать, шабрить, фуговать, обкатывать – "покеда вопрет", как говорят мои родные скобари.
Сами себе мы ограничения ставили. Мы выдумали, что наш роман будут печатать выпусками. (Кто "будет"? Где "будет"? Неведомо, но – выпусками!) Выпуски мы считали разумным прерывать на полуслове;
"Он шагнул в чернильный мрак, и…"
И – конец выпуска; и, дорогой читатель, – становись в очередь за следующим!
Ни разу нас не затруднило представить себе, что было там, "во мраке чернильной ночи": там всегда обнаруживалось нечто немыслимое. Мы обрушили из космоса на окрестности Баку радиоактивный метеорит. Мы заставили "банду некоего Брегадзе" охотиться за ним. Мы заперли весьма положительную сестру этого негодяя в несгораемый шкаф, а выручить ее оттуда поручили собаке.
То была неслыханная собака: дог, зашитый в шкуру сенбернара, чтобы между этими двумя шкурами можно было переправлять за границу драгоценные камни и шифрованные донесения мерзавцев. При этом работали мы с такой яростью, что в одной из глав романа шерсть на спине этого пса дыбом встала от злости – шерсть на чужой шкуре!
Все было нам нипочем, кроме одного: к концу "выпуска" мы обычно подходили с шекспировскими результатами. Все лежат мертвые… Но, в отличие от Шекспира, мы должны продолжать роман.
Кое-кого мы наспех воскрешали; кое-кому давали дублеров… Приходилось будить одну из наших жен и привлекать ее к авторской "летучке": "Как же быть?"
Мы старались как можно быстрее прожить день, в радостном сознании, что наступит ночь и – две пачки "Смычки" на столе, крепкий чай заварен – мы предадимся своему творческому исступления).
Мне кажется, мы не возражали бы тогда, чтобы работа над романом продолжалась вечно. Пусть бы даже она не имела никаких материальных последствий – не все ли равно?! Нас это не заботило, мы об этом не слишком много думали. Но вот тут-то…
И грянул гром.
Азербайджанское Государственное Издательство предлагает ленинградским авторам заключение договоров на приключенческие романы (повести, рассказы) на азербайджанском материале.
Обращаться к представителю изд-ва, Ленинград, ул. Некрасова, д. 11, кв. 2, первый этаж налево, от 6 до 8 часов вечера.
– Нет, конечно, это не мне, – Леве, попалось на глаза такое объявление в "Красной газете". Я не поверил, даже увидев его:
– Как ты умудрился это отпечатать?.. Ну, да! А почему тогда "приключенческий"? Почему именно – "на азербайджанском"?
– Ты стремишься все это узнать? Ну так – едем сейчас же… Мы с тобой, разумеется, материалисты, но… По-видимому, все-таки "что-то есть", как говорят кроткие старушки…
На реальном трамвае – "пятерке" с двумя красными огнями – мы прибыли к углу реальной улицы Некрасова и реальнейшего Эртелева переулка. За номер дома я не ручаюсь: может быть, он был и не одиннадцатым – огромный, старый краснокирпичный домина…
В полупустой комнате первого этажа нас словно ожидали трое. Совершенно нэпманского вида, полный, в мягком костюме, смугловатый брюнет с усиками (теперь я сказал бы – "похожий на Марчелло Мастрояни") сидел за девственно пустынным столом. У окна восточного вида пухленькая пупочка, хорошенькая, как одалиска, поглаживала виноградными пальчиками клавиши молчаливой машинки. Небритый забулдыга – сторож или завхоз – на грубой "кухонной" табуретке подпирал спиной внушительных размеров несгораемый шкаф у голой стены.
– Я – Промышлянский! – "Мастрояни" произнес это так, как будто назвал фамилию Моргана или Рокфеллера. – Чем обязан?
Он поразил нас своим газетным объявлением. Теперь мы намеревались поразить его.
Несколько театральным жестом бывший адвокат Рубинов молча бросил на стол перед Промышлянским "Красную вечорку".
– Ну, и?.. – скользнув по ней глазами, спросил представитель Азгосиздата.
– Нам пришло в голову проверить солидность вашей фирмы, – холодно проговорил Лева. – Мы можем предложить вам роман.
– Нас интересует только приключенческая литература! – Гражданин Промышлянский все еще пытался "чистить ногти перед ним".
– Лева, дай закурить! – в мою сторону уронил Лева Рубинов. – Мы и предлагаем вам детективный роман. Ликбез мы прошли, товарищ Промысловский…
Полномочный представитель поочередно вгляделся в нас обоих, потом потер пальцами нос:
– В нашем объявлении, – Розочка, я не путаю? – как будто указано: "На азербайджанском матерьяле…"
– Гражданин Перемышлевский! – независимо закуривая не какую-нибудь "Смычку", а толстую "Сафо", предусмотрительно купленную на углу Эртелева пять минут назад, очень вежливо сказал опытный юрист Рубинов. – Если бы мы написали роман на кабардино-балкарском материале, мы, к величайшему нашему сожалению, не имели бы удовольствия встретиться с вами.
Этого Промышлянский явно не ожидал.
– Розочка, вы слышите? Роман на нашем матерьяле! Очень интересно! Беда лишь в том, что у меня твердое указание свыше вступать в соглашения лишь с теми авторами, каковые могут до заключения договора представить не менее двух законченных глав.
Простак, простак! Неужели же мы этого не предусмотрели?
– Лева! – обратился Лева Рубинов ко мне. – Сколько ты главок захватил?
– Одиннадцать! – глухо ответил я, возясь с пряжками моего дореволюционного министерского портфеля. – С первой по седьмую и с двадцатой по двадцать третью…
Гражданин Промышлянский развел руками. Что ему оставалось сказать? На сей раз мы удивили его. Уже с явным интересом он листал нашу писанину, велел Розочке уложить ее в папку с тесемками и папку спрятать в "сейф". Попрощались мы вполне доброжелательно…
К огорчению моему, я вынужден тут же признать: к концу дистанции выигрыш остался не за нами.
Раза четыре – каждый раз в заново "пролонгируемые" сроки – наведывались мы на Некрасова, 11. Увы, технические неполадки: Баку так далеко… Все такие пустяки, мелкие формальности! – оттягивали вожделенный миг подписания договора.
Мы стали уже как бы своими людьми в Азербайджане. Босс и Лева теперь беседовали как двое бакинских старожилов. Они обсуждали качество вина "матраса" и вкус чуреков, которые пекут в переулочках за Кыз-Кала. Душечка Розочка делала нам ширваншахские глазки. Небритый пропойца сторож жадно смотрел уж не на "Сафо", а даже на "Стеньку Разина"…
А на пятый раз мы только его и обнаружили в конторе.
– А хозяева где?
– Тю-тю наши хозяева, ребята! – с веселым отчаянием махнул он рукой. – С той пятницы – ни слуху, ни духу. И зарплата мне за месяц не доплачена. Завтра иду в милицию, заявление делать: ключи-то у меня. Ответственность!
– Как? – удивился Лева Рубинов. – А Розочка?
– И Розочку – трам-тарарам! – с собой уволок, гад мягкий! Розочку-то он нам с тобой как хошь не оставит…
Что нам было делать? Конечно, юрист Лева начал с проектов вчинения иска, с намерения вывести аферистов на чистую воду. Но, обдумав, мы развели руками. Мы неясно представляли себе основное юридическое – куи интерэст? Кому это выгодно? Что он взял с нас (а может быть, и с других?), Промышлянский? Плохо читаемый экземпляр рукописи, притом явно не единственный… Что можем выиграть мы? Да еще в Баку ехать на суд… "Плюнем, Лева?!" – "Да пожалуй, Лева, плюнуть и придется".
И мы плюнули. Но не совсем. Мы отомстили. По-своему. Литературно. Мы ввели в роман совершенно новое лицо – мерзкого бакинского нэпмана Промышлянского. Мы придали ему даму сердца по имени Розочка. Мы заставили его при помощи нечистых махинаций построить себе в Баку отличный нэповский домик. А затем мы загнали под ванную комнату этого дома кусок радиоактивного метеорита "Энтэу" так, что он застрял там прямо под водопроводными трубами. Вода в них нагрелась до + 79-ти, и нэпман, сев в ванну, пострадал очень сильно…
Кто не верит, пусть читает роман "Запах лимона".
"Запах лимона"
Невозможно рассказать всю историю нашей рукописи, – пришлось бы написать еще одну приключенческую повесть. Но вот, пожалуйста:
Лев Рубус "Запах лимона"
Изд. "Космос" Харьков
"Лев Рубус" – это мы, два Льва: один – РУБинов, другой – УСпенский.
"Запах лимона" – иначе "Цитрон дабл-Ю-пять" – это то же, что "НТУ", то же, что "Минаретская, пять", если следить по разным каталогам частного издательства этого.
Почему "Космос" и Харьков? Потому что были на свете два Вольфсона, два нэповских книгоиздателя. Ленинградский Вольфсон – "Мысль" и харьковский Вольфсон – "Космос". Кем они приходились друг другу – братьями, кузенами или дядей и племянником, – я не знаю. Но – приходились.
Харьковский Вольфсон издал этот детективный "Запах" потому, что ленинградский Вольфсон не нашел возможности его издать.
Нет, он принял от нас рукопись. Как полагается, он послал ее по инстанциям. Инстанции не торопились, но это нас не удивляло: нас к этому приуготовили. Но вот однажды на моей службе в Комвузе (учась, я работал в Комвузе, как это ни удивительно, – "художником"; рисовать я ни тогда, ни когда-либо не умел) меня вызвали к телефону.
Незнакомый, сухо-вежливый голос попросил меня "завтра к 10 часам утра прибыть к товарищу Новику на улицу Дзержинского, 4". Каждый ленинградец тогда понимал, что "Дзержинского, 4" – это то же самое, что "Гороховая, 2". Выражение лица у меня, безусловно, стало неопределенным.
– И будьте добры, – добавил, однако, голос, – сообщите мне, как я могу связаться с товарищем… С товарищем Рубиновым, Львом Александровичем?.. Ах, так? Благодарю вас!
Морщины на моем челе, несомненно, приразгладились: двоих нас могли приглашать вроде бы как по одному-единственному делу. Но почему – туда?
Назавтра, несколько раньше срока, мы уже сидели на одной из лестничных площадок большого этого дома, на стоявшей там почему-то садового типа чугунной скамье. Против нас была аккуратно обитая клеенкой дверь и на ней табличка: "Новик".
Товарищ Новик, однако, нас не принял. Высокая и красивая блондинка, выйдя из этой двери, сообщила нам:
– Товарищ Новик просил меня провести вас к Нач-Кро.
Мы быстро посмотрели друг на друга. "Кро"? "К" + "Р" могли означать "контрреволюция". А что такое "О"?
Идя вслед за нашей проводницей по бесконечным коридорам, мы пытливо вглядывались в надписи на дверях. Наконец слабый лучик света забрезжил нам:
"Контрразведывательный отдел"… Стало понятней, но не до конца. Мы-то при чем тут? Нас-то это с какой стороны касается – "Кро"?
Нач-Кро приказал ввести нас к себе. Нач-Кро был высок, собран, обут в зеркально начищенные высокие сапоги. Во рту у него было столько золотых коронок, что при первом же слове он как бы изрыгнул на нас пламя.
– Так-так-так! – проговорил весьма дружелюбно Нач-Кро, товарищ Ш., как значилось у него на двери кабинета. – Садитесь, друзья, садитесь… Это вы и есть Лев Рубус? Ну что ж, я читал ваш роман. Мне – понравилось.
Мы скромно поклонились,
– Знаете, и товарищ М. вас читал (он назвал очень известную в тогдашнем Ленинграде фамилию). Ему тоже понравилось. Отличный роман. Он может послужить нам как хорошее воспитательное средство…
Леве Рубинову по его прошлому роду деятельности разговоры с начальниками такого ранга были много привычнее, чем мне.
– Товарищ Ш.! – не без некоторой вкрадчивости вступил он в разговор. – Наша беда в том, что нам все говорят: "Понравилось", но никто не пишет: "Печа тать"…
– А вам кажется – это можно напечатать? – посмотрел на нас товарищ Ш. – Да что вы, друзья мои! Давайте начистоту… Вы, как я понимаю, – странно, я вас представлял себе куда старше! – очевидно, много поработали… в нашей системе… Нет? Как так нет? А откуда же у вас тогда такое знание… разных тонкостей работы? Уж очень все у вас грамотно по нашей части… Но как же вы не понимаете: такая книга нуждается в тщательнейшей специальной редактуре. Как – зачем? В нашем деле далеко не все можно популяризовать по горячим следам. Сами того не замечая, вы можете разгласить урби эт орби (он так и сказал: "урби эт орби" [51]) сведения, которые оглашать преждевременно. Вы – чересчур осведомленные люди, а нам в печати надлежит быть крайне сдержанными…
Я смотрел на него в упор и ничего не понимал.
– Товарищ Ш! – решился я наконец. – Про что вы говорите? В чем мы "осведомлены"? Где это проявилось? Я, скажем, никогда к вашей системе и на километр не приближался…
– В чем проявилось? – переспросил Нач-Кро.– Да хотя бы вот в чем. Откуда вам стало известно, что "Интеллиджент-Сервис" в Лондоне помещается на Даунинг-стрит, четырнадцать?
Как по команде, мы раскрыли рты и уставились друг на друга.
– Лева, ты помнишь, как это получилось?
– Конечно помню. Мы в твоем "Бедэкере" девятьсот седьмого года нашли адрес "Форин-оффис". Даунинг-стрит, десять…
– Ну да. И ты сказал: "Значит, и "Интеллидженс неподалеку, верно? Сунем его на Даунинг-стрит, тринадцать".
– А ты запротестовал: "Я не люблю нечетных чисел. Давай Даунинг, но четырнадцать…" Так и вышло…
– Скажите на милость! – как-то двупланно удивился Нач-Кро. – Так вот: там как раз оно и помещается. Чем вы это объясните?
– Сила творческого воображения… – осторожно предположил ужасно не любивший нечетных чисел Лева.
– Гм-гм! – отозвался себе под нос товарищ Ш. -Гм-гм!
В результате беседы было установлено: молодые авторы по совершенной своей невинности, силой творческого воображения несколько раз попали пальцем в небо, там, где этого совершенно не требовалось. Авторам этим нужна благожелательная помощь и советы. Поскольку их труд представляется в общем полезным, и то и другое им будет предоставлено. Нач-Кро поручит это дело компетентным товарищам, те сделают свои замечания, авторы их учтут, и…
– И, пожалуйста, друзья мои, печатайте, издавайте, публикуйте. Очень рады будем прочесть.
С Гороховой мы летели окрыленные; Нач-Кро пленил нас: остроумный, иронический, благожелательный товарищ… Urbi et orbi!
Мы и впоследствии остались о нашем визите на улицу Дзержинского при самых лучших воспоминаниях. Правда, нас туда больше не приглашали, а сами мы напоминать о себе считали как-то не слишком скромным. Мы отлично понимали: и у Кро, у его начальника в том году, как и во все иные годы, было немало дел посерьезнее нашего.
Перестали мы тревожить и Вольфсона-ленинградского: мы не были уверены, как на него повлияет наш правдивый рассказ, если мы перед ним с этим рассказом выступим.
Но мы не учли одного – психологии издателя-частника. Вольфсон-"Мысль" не получил разрешения на наш "Запах" свыше и не счел нужным выяснять – почему? Но ему показалось неправильным упустить нас совершенно. И, не говоря нам ни слова, он послал нашу рукопись Вольфсону-харьковскому, "Космосу".
Как действовал владелец "Космоса", нам ничего не известно: он нас об этом не известил. Но настал день, когда нам обоим на квартиры принесли, как бы свалившиеся с неба, увесистые тючки с авторскими экземплярами "Запаха". По двадцать пять штук со всеми его прелестями.
С догом, на спине которого встает дыбом сенбернаровская шерсть. С нэпманом Промышлянским, подобно ракете вылетающим из нагретой радиоактивным Энтэу ванны. С Левиным "Лондон. Туман. Огни" и моими научно-фантастическими бреднями…
Книжка была невеличка, но ее брали нарасхват. Уже за одну обложку. На обложке была изображена шахматная доска, усыпанная цифрами и линиями шифровки. Был рядом раскрытый чемоданчик, из которого дождем падали какие-то не то отвертки, не то отмычки. Была и растопыренная рука в черной перчатке. Два пальца этой руки были отрублены, и с них стекала по обложке красная кровь бандита… А сверху было напечатано это самое: Лев Рубус, "Запах лимона"… Такой-то год.
Почему – "такой-то"? Потому что роковым образом у меня не осталось теперь ни одного экземпляра нашего творения. И у Левы Рубинова тоже. И у наших знакомых и друзей. Ни единого. Habent sua fata libelia! [52]
В Публичной библиотеке перед войной был один экземпляр. А теперь, по-видимому, и его стащили.
Лет десять назад один старый товарищ подарил мне дефектный "Запах" – без двух страниц; как я радовался! Но ребята, соученики сына, свистнули у меня этот дареный уникум: "Лев Рубус"! Они даже не знали, что это – мое!
Меня это огорчает и не огорчает. Огорчает потому, что хотелось бы, конечно, иметь на своей полке такую библиографическую редкость.
Радует, ибо перечтя свой роман в пятидесятых годах, я закрутил носом. Я подумал: "Молчание! Хорошо, что этого никто не знает!" Потому что Овсянико-Куликовский и Арсеньев явно недостаточно притормозили меня в девятьсот шестнадцатом. До того же бульварное чтиво – сил никаких нет!
Но все-таки есть причина, по которой у меня сохраняется к этой книжонке нежность. Не напиши ее мы с Левой, неизвестно еще: пришла ли бы мне когда-нибудь в голову идея заняться занимательной лингвистикой? Додумался ли бы я до "Слова о словах"?
Какая между тем и другим связь? Вот это уж предмет другого, и тоже довольно длинного, разговора.
Я тут – на третьем, и последнем, из моих "первых шагов" – останавливаюсь. Потому что дальше пошли уже не "первые", а "вторые" шаги. Их тоже было немало.
***
Л. Успенский. По закону буквы.
Эту историю я рассказываю не в первый раз: мне она доставляет
удовольствие.
Мало сказать "удовольствие". Именно потому, что она случилась в 1927
году, я в 70-х годах являюсь писателем, пишущим о языке. Как так?
В конце 20-х годов мы с приятелем вздумали написать
авантюрный роман. Чтобы заинтересовать читателей, мы придумали ввести в него
"зашифрованное письмо". Ввести так, чтобы оно 2196 было и
зашифровано и расшифровано "у всех на глазах": уж чего увлекательнее!
Письмо было написано: враги СССР, пробравшиеся из-за границы, извещали
в нем друг друга, что надлежит уничтожить в пух и в прах три важнейшие
отрасли хозяйства СССР: уголь, транспорт и нефть. Это-то письмо и надо было
зашифровать.
Я шифровать не умел, но мой друг делал это великолепно. Он предложил
метод, при котором текст зашифровывается при помощи шахматной доски и
заранее выбранной всем хорошо известной книги. Всюду легко добываемой.
Допустим, вы выбрали бы Ломоносова, "Га и глаголь", и зашифровали свою
записку по нему. Где нашел бы расшифровщик собрание сочинений Ломоносова?
А стихи Пушкина всегда легко достать. Мы выбрали средней известности
стихотворение: балладу "Русалка". Не пьесу, а балладу, имейте в виду...
Мой друг, мастер шифрованья, взял у меня старенький, еще
дореволюционный томик Пушкина и отправился домой с тем, чтобы к утру по
телефону продиктовать результат.
Но позвонил он мне еще тем же вечером. "Да, видишь, Лева, какая
чепуха... Не шифруется по этим стихам... Ну, слово "нефть" не шифруется: в
"Русалке" нет буквы "эф"... Как быть?
-- Подумаешь, проблема! -- легкомысленно ответил я. -- Да возьми любое
другое стихотворение, "Песнь о вещем Олеге", и валяй...
Мы повесили трубки. Но назавтра он позвонил мне ни свет ни заря:
-- Лева, знаешь, в "Песни о вещем..." тоже нет "эф"...
-- Ни одного? -- удивился я. 2197
-- Ни единственного! -- не без злорадства ответил он. -- Что
предлагаешь делать?
-- Ну я не знаю... У тебя какие-нибудь поэты есть? Лермонтов?
Крылов? Ну возьми "Когда волнуется...". Или "Ворона и лисица"... Нам-то не
все ли равно?
В трубке щелкнуло, но ненадолго. Через час я уже знал; ни в "Желтеющей
ниве", ни в "Вороне взгромоздясь" букву Ф найти не удавалось...
Вчера можно было еще допустить, что Пушкин страдал странной болезнью --
"эф-фобией". Сегодня обнаружилось, что и прочие поэты первой половины XIX
века были заражены ею...
Не представляя себе, чем это можно объяснить, я все же сказал:
-- Знаешь, возьмем вещь покрупнее... Ну хоть "Полтаву", что ли? Там-то
уж наверняка тысяч тридцать-сорок букв есть. При таком множестве весь
алфавит должен обнаружиться...
Мой покладистый шифровальщик согласился. Но через три дня он же
позвонил мне уже на грани отчаяния: в большой поэме, занимавшей в моем
однотомнике пятнадцать страниц в два столбца, страниц большого формата, ни
одной буквы Ф он не нашел.
Признаюсь, говоря словами классиков: "Пришибло старика!", хотя мне и
было тогда всего 27 лет.
Вполне доверяя своему соавтору, я все же решил проверить его и впервые
в жизни проделал то, что потом повторял многократно: с карандашом в руках
строку за строкой просчитал всю "Полтаву" и... И никак не мог найти Ф среди
тысячи, двух тысяч ее собратьев...
Это было тем удивительнее, что ближайших соседок Ф по месту в алфавите
-- У, X, Ц, Ч -- не таких уж 2198 "поминутных, повсесловных букв"
-- находилось сколько угодно.
Первые 50 строк поэмы. В них: X -- 6 штук, Ц -- 4, Ч -- 4.
А уж букв У так и вообще 20 штук, по одной на каждые 2,25 строчки.
Правда, "у" -- гласный звук, может быть, с ними иначе. Но и
согласных... Если букв X в 50 строках 6, то в 1500 строках всей поэмы их
можно ожидать (понятия "частотность букв в тексте" тогда не существовало, до
его появления оставалось лет двадцать, если не больше), ну, штук 160--
200... Около 120 Ц, столько же -- Ч... Почему же Ф у нас получается ноль
раз?
Не буду искусственно нагнетать возбуждение: это не детектив. Мой друг
ошибся, хоть и на ничтожную величину. Он пропустил в тексте "Полтавы" три Ф.
Пропустил их совершенно законно.
Возьмите "Полтаву" и смотрите. На 378-й строке песни I вам встретится
словосочетание: "Слагают цыфр универсалов", то есть гетманские чиновники
"шифруют послания". Вот это Ф мой друг пропустил непростительно: недоглядел.
А два других Ф были совсем не Ф. 50-я строка песни III гласит: "Гремит
анафема в соборах"; 20-я строчка от конца поэмы почти слово в слово
повторяет ее: "...анафемой доныне, грозя, гремит о нем собор".
Но беда в том, что в дореволюционном издании слово "анафема" писалось
не через Ф, а через Ѳ, и друг мой, ищучи Ф не на слух, а глазами,
непроизвольно пропустил эти две "фиты".
Осуждать его за это было невозможно: я, подстегиваемый спортивным
интересом, и то обнаружил эту единственную букву Ф среди 33 тысяч других
букв при втором, третьем прочтении текста.
Обнаружил, но отнюдь не вскричал 2199 "Эврика!" Одно Ф
приходится на 33 тысячи букв. Это немногим проще, чем если бы его вовсе не
оказалось. Что это за "белая ворона", это Ф? Что за редкостнейший бриллиант?
Что за буква-изгой, почему она подвергнута чуть ли не удалению из
алфавитного строя?
Вы не додумались до решения?
Хорошо бы, если бы кто-либо из вас -- ну хоть десять из ста
читателей -- взяли в руки том Пушкина, развернули его на "Борисе Годунове" и
прошлись бы по нему с карандашиком в поисках буквы Ф.
Тогда бы обнаружилось вот что.
В народных и "простонародных" сценах трагедии -- в "Корчме на литовской
границе" или там, где боярин Пушкин, "окруженный народом", идет мимо Лобного
места, -- вы ни одного Ф не увидели бы.
Но, оторвавшись от этой "земли", вознесшись, скажем, в "Царские
палаты", вы углядели бы, как царевич Федор чертит геограФическую карту и как
порФира вот-вот готова упасть с плеч истерзанного страхом и совестью Бориса.
Три Ф!
Перемеситесь в помещичий, ясновельможный сад Вишневецких, и над вами
тотчас расплещется жемчужный Фонтан. На "Равнине близь Новгорода Северского"
русские воины говорят по-русски -- и ни одного "ф" нет в их репликах, а вот
командиры-иностранцы роняют их одно за другим. Пять раз произносит звук "ф"
француз Маржерет (один раз даже зря: фамилию "Басманов" он выговаривает с
"ф" на конце). И немец Розен восклицает: "Hilf gott". И это совершенно
законно: русский язык не знает звука "ф" одновременно и чисто русского, и
выражаемого буквой Ф. Вот так: не знает! 2200
Мы постоянно произносим "ф", но пишем на этом месте В: "всегда",
"в слове". Мы должны были бы писать "фторой", "крофь", но звук "ф" во всех
этих случаях выступает под маской буквы В.
Не надо думать, что он тут какой-то "фальшивый". Он ничуть не хуже
любого "ф", выраженного этой буквой... Разница только в том, что по правилам
нашего правописания, в котором сочетаются и фонетический, и морфологический,
и исторический принципы, мы пишем В не только там, где слышим "в", но и там,
где его должно ожидать по историческим и морфологическим причинам. "Федоров"
-- потому что "Федорову", "в саду" -- так как "в зеленом саду" или "в
осеннем саду"... Имя Пров мы пишем через В, а не через Ф лишь потому, что
оно произошло от латинского слова probus -- чистый, а из латинского В
русское Ф получиться не может.
Вот почему буква Ф стоит у нас почти исключительно там, где налицо
нерусского происхождения (хотя, возможно, и давным-давно обрусевшее) слово.
Фагот -- из итальянского fagotto -- связка.
Фагоцит -- греческое -- пожирающий клетки.
Фаза -- из греческого "фазис" -- появление.
Фазан -- греческое -- птица с реки Фазис (теперь -- р. Рион).
Это слова с Ф в начале. А с Ф в конце?
Эльф -- немецкое -- дух воздуха.
Гольф -- английское -- игра в мяч.
Сильф -- греческое -- мотылек, фантастическое существо.
2201
Шельф -- английское -- мелководное прибрежье океанского дна.
Буфф -- французское -- комическое, забавное представление.
Я не рыскал по словарям. Я взял слова почти подряд в любопытнейшем
"Зеркальном словаре русского языка" Г. Бильфельдта.
Вот слова с Ф внутри придется выбирать уже подряд, но среди слов,
начинающихся на другую букву:
Кафедра -- греческое -- седалище.
Кафель -- немецкое -- изразец.
Кафтан-- персидское -- род халата.
Кафе -- французское -- ресторанчик...
Словом, чисто русских слов с Ф в начале, середине или
конце практически почти нет, не считая международного хождения междометий:
"фу", "уф", "фи" и тому подобных.
Теперь прояснилось, почему стихотворения наших поэтов-классиков так
бедны буквой Ф, особенно в начале прошлого века? В те дни наша великая
поэзия только рождалась; ее мастера гордились чисто русским, народным словом
своим и по мере сил избегали засорять его лексикой салонной, светской,
"франтовской"... "Но панталоны, фрак, жилет, всех этих слов на русском
нет..." -- писал Пушкин в "Евгении Онегине". До слов же научных дело еще не
дошло...
Помню, меня не на шутку поразило, когда мне открылось, что найденное
нами "отсутствие" Ф в стихах Пушкина, Лермонтова и других тогдашних поэтов
было не случайностью, а закономерностью. Каюсь, я сообразил это не сразу,
хотя и был уже второкурсником филологического вуза. Навсегда запомнив, как
2202 удивила, как обрадовала меня подсмотренная случайно в языке
законообразность, я и принял решение когда-нибудь в будущем начать писать
книги по "Занимательному языкознанию". Та, которую вы держите в руках, уже
шестая в их ряду. По-видимому, впечатление оказалось "долгоиграющим"... А
ведь возникло оно от случайного наблюдения над единственной буквой.
Я ввожу эту главку после столь длинной интермедии почти что только для
соблюдения порядка. Что еще расскажешь? Самое необходимое.
Ф нашей азбуки носило в кириллице задорное имя "ферт". В финикийской
"праазбуке" знака для звука "ф" не было, в греческой письменности
соответствующая литера именовалась просто "фи".
Вот я сказал: "задорное имя". А почему задорное? Что оно означает?
Среди этимологистов и по сей день на этот счет нет согласия.
Допускают, но далеко не все, что слово "ферт" взято у греков, где
"фюртэс" значило "нарушитель спокойствия, озорник".
Малоубедительная этимология; тем более что другие названия славянским
буквам либо просто измышлялись 2203 заново, уже на славянской
почве, и таких большинство, либо же переносились сюда именно как
наименования греческих букв, скажем, "фита". Слово "фюртэс", насколько мы
знаем, греческой буквы не называло.
Совсем неправдоподобны поиски общего между "фертом" и готским
руническим именем "Пертра". Может быть, всего более похоже на истину
допущение, что слово "ферт" за отсутствием славянских слов, начинающихся на
этот звук, было выдумано, как говорится, ad hoc -- именно для этого случая и
чисто звукоподражательно.
Найдутся читатели, которые подумают: "Перемудрил автор! Чего ж проще:
название буквы "ферт" произошло от слова "ферт", означающего франта. Говорят
же "стоять фертом"? А "ферт", "фертик" у нас вполне употребительное и не
слишком одобрительное выражение".
Представьте себе: тут все с ног переставлено на голову. Именно этот
"ферт II", как пишут в словарях, происходит от "ферт I", названия буквы. И
первоначально, судя по всему, означало именно "подбоченившуюся, ручки в
боки" фигурку, а потом уже и франтика, ще-голька, бального шаркуна,
нахала... Вспомним народные и литературные употребления этого образа:
"Станет фертом, ноги-то азом распялит!" -- ворчит кто-то из героев
Мельникова-Печерского. "Там я барыней (танцем. -- Л. У.) пройдуся, фертом, в
боки подо-пруся!" -- похваляется Бонапарт в одной народной песне, цитируемой
Далем.
Я успел рассказать о междоусобицах между "фертом" и "фитою", но уж
очень красочно подтверждает все мною сказанное один из эпизодов
"Очарованного странника" Н. Лескова.
"-- А потом я на фиту попал, от того стало еще хуже.
-- Как "на фиту"?
-- ...Покровители... в адресный стол определили справщиком, а там у
всякого справщика своя буква... Иные буквы есть очень хорошие, как,
например, "буки", или "покой", или "како": много фамилий на них начинается,
и есть справщику доход. А меня поставили на "фиту". Самая ничтожная буква,
очень на нее мало пишется, и то еще... кои ей принадлежат, все от нее
отлынивают и лукавят; кто хочет чуть благородиться, сейчас себя самовластно
вместо "фиты" через "ферт" 2204 ставит. Ищешь-ищешь его под
"фитою", а он -- под "фертом" себя проименовал".
Как почти всегда у Лескова, тут нет никакого преувеличения.
И сегодня можно тысячею способов удостовериться в неравномерном
распределении слов, имен, фамилий, названий городов по буквам алфавита.
В дни выборов к некоторым столам стоят все "од-нобуквенные" граждане за
получением бюллетеней с фамилиями на О, на П, на К. А поодаль, на других
столах, вы можете увидеть объявления с двумя-тремя, а то и четырьмя-пятью
буквами: Ш, Щ, Э, Ю, Я. Сюда будут стоят и Шапкины, и Щегловы, и Эрдманы, и
Ясеневы, и все-таки их очередь кончится скорее, чем очере-реди "Н... вых"
или "К... ных".
Пожалуй, на этом я и закончу разговор о букве Ф, о добром, старом
"ферте" кириллицы.
***
В. Бугров ...И ВЫДУМАЛИ САМИХ СЕБЯ!
"...Истинное, елисейское блаженство!"
Перед нами промелькнули далеко не все "лжеиностранцы" нашей фантастики двадцатых годов.
За пределами этих сжатых заметок остался, к примеру, "Жорж Деларм", чей роман-памфлет "Дважды два — пять" (в переводе "с 700-го французского издания") выпустило в 1925 году ленинградское издательство "Новый век". Роман этот был снабжен сочувственным предисловием Юрия Слезкина, известного прозаика тех лет, книги которого небезынтересны и сегодня. (Такова, к примеру, его "Девушка с гор", где в лице одного из главных героев выведен молодой Михаил Булгаков.)
На обложке второго издания романа — оно вышло в Госиздате в том же 1925 году под названием "Кто смеется последним" — Деларм, этот "претендент на Гонкуровскую премию", разоблачен более чем откровенно. Обложку пересекает красная размашистая надпись: "Подлог Ю. Слезкина"...
Уместно здесь было бы, очевидно, вспомнить и о неумышленном превращении в иностранца, приключившемся в 1928 году с Александров Романовичем Беляевым: его рассказ "Сезам, откройся!!!", подписанный псевдонимом "А. Ром", был из "Всемирного следопыта" перепечатан другим популярным нашим журналом — ленинградским "Вокруг света" — уже как истинно переводной. При этом "А. Ром" превратился в "А. Роме", соответственно изменилось и название рассказа: "Электрический слуга". И в годовом оглавлении рассказ, естественно, попал в раздел "Повести и рассказы иностранных авторов"...
Похоже, к "лжеиностранцам" же придется отнести и А. Наги: слишком не похож на перевод роман "Концессия на крыше мира", вышедший под этой фамилией в 1927 году в харьковском издательстве "Пролетарий".
Другое харьковское издательство, "Космос", в том же 1927 году обнародовало — в переводе с... "американского" — беспардонно авантюрный "коллективный роман" двадцати писателей "Зеленые яблоки". Имена авторов были "честно" проставлены на обложке: Д. Лондон, М. Твен, Р. Стивенсон, С. Цвейг, Г. Уэллс, Э. Уоллес и другие. В роли переводчика с несуществующего языка выступал на этот раз малоизвестный ныне литератор двадцатых годов Николай Борисов.
Наконец к этой же группе тяготеет и роман Льва Рубуса "Запах лимона", выпущенный в 1928 году тем же "Космосом". О том, как Лев Рубус и его книга появились на свет, рассказал Лев... Успенский. Рассказал очень непринужденно и увлекательно, настолько увлекательно, что на Льве Рубусе невозможно не остановиться несколько подробнее.
Лев Александрович Рубинов (ну-ка, ну-ка: Лев Рубинов + Лев Успенский... = Лев Рубус?!), бывалый человек, успевший побывать и следователем ЧК, и прокурором, и популярным в Петрограде адвокатом — членом коллегии защитников, позвонил осенью 1925 года своему другу с семнадцатого двадцатипятилетнему студенту Льву Успенскому.
"- Лева? — как всегда, не без некоторой иронической таинственности спросил он. — У тебя нет намерения разбогатеть? Есть вполне деловое предложение. Давай напишем детективный роман...
Двадцать пять лет... Море по колено! Роман так роман, поэма так поэма, какая разница?
— Давай, — сказал я..."
И работа закипела...
Роман был сделан на советском материале, и сделан по откровенно нехитрому рецепту. Сюжет "Запаха лимона" был запутан необычайно. Радиоактивный метеорит, обрушившийся на окрестности Баку. Банда демонически неуловимого "некоего Брегадзе", охотящегося за метеоритом. Бесчисленные убийства, погони, самые невероятные происшествия... Л. Успенский с особенным удовольствием вспоминал игравшую в романе заметную роль бандитскую собаку.
"То была неслыханная собака: дог, зашитый в шкуру сенбернара, чтобы между этими двумя шкурами можно было переправлять за границу драгоценные камни и шифрованные донесения мерзавцев. При этом работали мы с такой яростью, что в одной из глав романа шерсть на спине этого пса дыбом встала от злости — шерсть на чужой шкуре!"
И вот настал день, когда авторы увидели свое детище. (Я сознательно не останавливаюсь на всех перипетиях, предшествовавших торжественному моменту... Перипетии тоже были очень своеобразными; заинтересовавшихся отсылаю к "свидетелю": Успенский Л. Записки старого петербуржца. Лениздат, 1970, с. 331-346.) Детище выглядело более чем эффектно: "На обложке была изображена шахматная доска, усыпанная цифрами и линиями шифровки. Был рядом раскрытый чемоданчик, из которого дождем падали какие-то не то отвертки, не то отмычки. Была и растопыренная рука в черной перчатке. Два пальца этой руки были отрублены, и с них стекала по обложке красная кровь бандита..."
Остается отметить, что неистовая эта пародия на книги "про шпионов" (массовое явление таких книг в нашей литературе пятидесятых годов отнюдь не было чем-то исключительно новым) писалась, как и следовало предполагать, с нескрываемым удовольствием. "Еще бы: никаких границ фантазии! — вспоминал Л. Успенский. — Любая выдумка радостно приветствуется. Плевать на все мнения, кроме наших двух. Всякую придуманную малость можно поймать на лету и мять, тискать, шабрить, фуговать, обкатывать... За всю свою долгую литературную жизнь я ни разу не испытал такого удовольствия, такого почти физического наслаждения..."
Джим Доллар, Ренэ Каду, Пьер Дюмьель, Тео Эли, Рис Уильки Ли, Жорж Деларм, Лев Рубус... За исключением Тео Эли, на каждом из этих придуманных лиц — недвусмысленная улыбка. Еще бы, ведь читатель, всерьез поверивший в их существование, тем самым дал изловить себя на крючок талантливой литературной мистификации! Конечно, не все "поддельные романы" двадцатых годов выдержали проверку временем: слишком многое в них было сиюминутным и потому условным, откровенно схематичным. Но как своеобразное явление бурного послереволюционного десятилетия эти книги, безусловно, представляют определенный интерес и для современного советского читателя.
Трудно сказать, что заставляло наших авторов скрываться за псевдонимами, создавать "поддельные романы". Наверное, единого ответа тут нет и быть не может: у каждого были свои соображения.
Однако на одну из причин, думается, указать можно.
В двадцатые годы наш книжный рынок был буквально захлестнут потоком переводной беллетристики, — чтобы убедиться в этом, достаточно просмотреть каталог любой из книжных баз того времени. В этом потоке произведения действительно стоящие попросту терялись среди изобилия переводного бульварного чтива. Общий низкий уровень этого чтива не мог не вызвать естественного протеста у людей, знакомых с классикой. И вот, пародируя западный приключенческий роман, наши авторы тем самым протестовали против засилья книг низкопробных, заведомо халтурных...
"Не забудьте, что это пародия. Месс-Менд пародирует западноевропейскую форму авантюрного романа, пародирует, а не подражает ей..." — писала Мариэтта Шагинян в цитированной нами брошюре.
М. Шагинян, естественно, говорила о своих романах. Но ее слова могли бы повторить и О. Савич с В. Пиотровским, и С. Заяицкий, и Б. Липатов, и Ю. Слезкин, и Л. Успенский с Л. Рубиновым...